Арвидас Гришинас

«Вопросы идентичности — эпохальные»

Арвидас Гришинас закончил Иезуитскую гимназию в Вильнюсе и поступил на исторический факультет Вильнюсского университета, где встретил Лиминальность. Так, следуя за ней, он через 6 лет защитил докторскую диссертацию в университете Кента в Англии. «Заинтересовался понятием лиминальности, — уточняет Арвидас. — Понимаю, что в риторических целях вы словно превращаете лиминальность (антропологический термин обозначающий переходный период — ред.) в персонажа, но для меня это только понятие, термин, хоть и важный, но один из многих других. Не совсем правда, что «следую» за этим термином словно за идеологией или верой». В 2018 году Гришинас написал книгу «Политика с человеческим лицом: идентичность и опыт в постсоветской Европе», которую издало британское научное издательство Routledge. «Моя жизнь была «до книги», а теперь — после книги», — признается Арвидас. Он еще никогда не был в России, но иногда созванивается со своей татарской бабушкой в Воронеже, с которой общается по-русски, и собирается ее навестить. Монолог Арвидаса из нашего с ним диалога:

Арвидас Гришинас — научный сотрудник Каунасского технологического университета, преподавал политическую антропологию в Вильнюсской академии искусств. Он получил степень доктора философии в университете Кента (Великобритания) в 2015 году. В 2017 году проходил постдокторскую стажировку в Йельском университете (США). Автор книги «Политика с человеческим лицом: идентичность и опыт в постсоветской Европе» (Routledge, 2018).

Много четвертей

Я коренной вильнюсец в третьем поколении. Бабушка, литовка, переехала в Вильнюс из Каунаса во время войны. Мое происхождение на четверть — татарское, на четверть — русское, на четверть — аукштайтийское и на четверть — жемайтиское (литовские регионы Аукштайтии и Жемайтии — ред.). Мама — литовка, а папа — русский, наверное. Отец родился в Иркутске, рос в Узбекистане, потом в Афганистане, маму встретил в Москве, а последние 30 лет жил в Литве. Так что не знаю точно, какая у него национальность или идентичность. Папины родители — инженер (папа) и архитектор (мама) — во времена Советского союза получили распределение в Афганистан. Папин папа, мой дедушка, был русским, а мама, моя бабушка, — татаркой. Она из казанских татар, с Волги, из Татарстана. Дома всегда говорили по-литовски. Меня вырастили в совершенно литовской гуманитарной среде. Мама — искусствовед. Папа — археолог по образованию. Литовский язык за 30 лет он как-то выучил. Просто говорил и выучил, несовершенно, но достаточно, чтобы договориться. Мы с ним говорим по-русски, по моей инициативе, чтобы не забыть русский. Сам я русский язык выучил у дворовых ребят, и играя в компьютерные игры на русском. Чем больше языков знаешь, тем ты богаче. Не важно русский или какой-то другой. Язык — бесспорное богатство. Я даже не придумаю, что жизненно более важного может быть, чем знание языков.

Замолченная история

Раннее детство я провел в районе Юстинишкес. В 90-ые, когда расцвел рэкет и все эти банды разбирались между собой, меня оттуда вытащили в Старый город. Я рос с мамой. Родители давно развелись. Редко у кого родители остались в браке после 90-тых. Видимо, больше разведенных, чем неразведенных. Тот период времени очень сильно прошелся по семьям, это, наверное, несколько замолченная история. Тектонический слом того времени прошел через всех. Поэтому столько духовных и религиозных движений тогда появилось. Конечно, они пришли через Россию, с Востока, понятые по-русски, через ортодоксальное влияние, и дошли до сюда. Мы говорим о конце восьмидесятых, начале девяностых, до самых, наверное, 2-х тысячных. Только посмотрите, какие бизнесы тогда были: в садике у меня был друг, его отец возил металлы (нелегальный вывоз за рубеж цветных металлов, например, платины — ред.). Это значит, что его все время нет, а если он и дома, то ходит с пистолетом и очень серьезный, однажды он умер во время такой поездки. И такие истории были чуть ли не стандартными.

Без сомнений, тот сдвиг, как и любой другой большой кризис, имеет многосторонние последствия. Трудно измерить глубину семейных кризисов, вызванных эмиграцией сейчас, схожие они с теми или нет, но одно может быть запросто связано с другим. Не бывает такого, что случается какая-то травма или кризис, и раз, заканчивается. Особенно, если эти кризисы с насилием, такие как война, революция и другие похожие ситуации. Возьмем, например, Балканы. Та насильственная ситуация продолжается и провоцирует новые кризисы в новых поколениях. Я бы даже так сказал, что непредсказуемость стала экзистенциальной нормой наших краев.

Сообщество настоящих литовцев

Окружение в иезуитской гимназии было в основном литовское. Потому что она каталитическая. А в то время, с советского времени, католичество и литовскость были сближены, и если ты вовлечен в католическое сообщество, то чуть ли в не в сообщество настоящих литовцев сразу включаешься.

Я не чувствовал себя там чужим. Я и начальную школу католическую закончил. Понятно, я протестовал, потому что мне было 15-16 лет. Особенно когда тебе говорят, что надо так, а не так, то тебе, понятно, — не так. Но в принципе мне тот культурный язык был понятен, чтобы с ним, например, быть не согласным. И то культурное окружение мне нравилось, я чувствовал себя в безопасности.

Закодированная двусмысленность

Получилось так, что работая над бакалаврской работой на историческом факультете ВУ, я зацепился за понятие лиминальности. Если коротко, лиминальность — это переходный период или состояние. Двусмысленное существование между структурами, например, социализмом и капитализмом, детством и взрослым состояниями человека. Но, конечно, бывают состояния вечно лиминальные, например, и между идентичностями. История XX века это предопределила. Нахождение между Востоком и Западом диктует эту ситуацию. Мы всегда должны выбирать, у нас всегда есть с чем бороться, к чему стремиться. Состояние «просто» здесь невозможно. Это другое состояние, чем например в Исландии, где люди сидели с 12-го века со своими овцами и прекрасной музыкой, и лелеяли свое вполне недвусмысленное бытие. А у нас двусмысленность закодирована.

Самый важный момент для меня, как все это происходит в человеческой жизни и проживается им. Как человек меняется, пройдя через какой-то этап и перестает быть тем, кем был до сих пор, оказавшись в новом пространстве. Представьте, город вдруг накрывает цунами, и различие между богатыми и небогатыми исчезает, потому что оба сидят с мокрыми задницами. Революционная ситуация имеет эти особенности. Это время перемен и появления новых идентичностей. Одновременно, это может быть очень опасно, потому что эти новые формы могут унаследовать какие-то прежние опыты, например, переродиться в привычку ожидать чего-то сверхъестественного друг от друга или проявлять насилие в отношении друг друга. Бить членов семьи становится частью культуры.

Слово «лиминальность» пришло из антропологии, когда антропологи наблюдали за африканскими племенами, где переход из детского состояния во взрослое, превращение мальчика в мужчину, был ритуализирован. И для девочек тоже бывают ритуалы. Ритуалы берут ситуацию под контроль, придают стабильную форму нестабильной реальности. И таким образом человек может пережить это подходящим образом, без травмирующих последствий, так его подводят к зрелости. Конечно, эти переходные ритуалы бывают разными и могут быть даже болезненными. Этот промежуток времени, когда ты уже не тот и еще не другой — и есть лиминальное состояние, промежуточное. Ритуал нужен для того, чтобы структурировать процесс. Этим управляет церемониймейстер, и он в этой ситуации является диктатором. А когда процесс закончен, церемониймейстер уходит из общества, его авторитет исчезает.

И в нашем обществе эти лиминальные состояния бывают, только нет ни церемониймейстера, ни ритуалов. А если бы они и были, то вряд ли «церемониймейстер» устранился бы, когда все закончится. Это неуправляемые ситуации: революция, война, потоп, пожар, ядерный взрыв, распад Советского союза и последовавший после этого хаос. Но у самого Советского союза были качества постоянной лиминальности, все время СССР «шел к коммунизму» и так и не пришел. Ради того жертвовали людьми, социальными структурами, производили что-то грандиозное, и это никогда не кончалось. Ты все время живешь в такой призрачной полуреальности, недодействительности, и это нормализуется. Оно становится основой того, что я называю советизмом. Это то, что у нас есть и сейчас. Если и не основа, то очень сильная составляющая после Советского союза. Эта культура, в которой структуры очень двусмысленные.

А советизме я говорю больше с точки зрения экзистенциальной, на основе опыта, как modus vivendi (лат. образ жизни), ежедневных практик и пониманий: почему так происходит, а не эдак, почему я мог дать кому-то в нос на улице в одном месте, и не могу этого сделать в другом, почему я могу кого-то обмануть, кому-то дать взятку, а в других местах это дикость. Речь идет о той политической культуре и космологии, не только о том, что ты делаешь, но и как ты это объясняешь. Объяснения, которые указывают на какую-то нормативность: «Мир такой». Или: «Все так делают». Кто те «все»? Как ты понимаешь «всех» и на кого ты показываешь, на какой авторитет указывают «все»? Ты представляешь мифологических «всех» и устанавливаешь какой-то моральный уровень, где у «них» есть сила быть моделью поведения, ты опознаешь «их» и помещаешь в повседневности.

«Эта наша эпоха заканчивается»

Я не уверен, что знаю определение литовскости. Наше поколение не испытало войну, ни перенесло какие-то трудности. Но мы сталкиваемся с другими экзистенциальными вызовами, и в те моменты очень важно иметь четкое определение себя и другого. Представим две армии, воюющие без знамен, что мы и можем видеть в наше время, и уже понимаем, как это сложно и опасно. Твердое обоснование себя необходимо, когда ты понимаешь, что твоя культурная, языковая и политическая самость, например, литовская, не есть нечто само собой разумеющееся, когда ей угрожают. Наше поколение выросло в условиях, когда нет угроз. Есть разные вещи, но танки реально пока не приехали, потому у нас есть радость и счастье позволить себе этого не решать.

Постструктуралистская мысль тоже определяет модели мышления, которых не было у поколения наших родителей. Современный мир нам приказывает: «Раздвигай границы и не останавливаясь на одной модели себя». Живем в культуре, в которой это становится нормативом. Я думаю, что это вполне нормальный интеллектуальный климат в наше время, которое, кстати, заканчивается. Эта наша эпоха заканчивается. Не знаю, что начнется, но эпоха безысторической истории — история конца истории — заканчивается, начинается история.

Цивилизационных путей много, и конфликты будут, и историю нашему поколению придется писать. Потому я думаю, что вопросы идентичности — эпохальные. С этим все хорошо, потому что люди в этом живут, этим живут, и так отвечают на свое бытие. Пройдет еще сколько-то времени и они будут отвечать еще иначе, и литовскость будет еще другая.

Все дело в человеческом темпе

Мой комментарий о поиске национальной идентичности звучит несколько по-делезовски (Жиль Делёз — французский философ XX века, ред.), известно, что все меняется, понятно, что ничего нет стабильного, но есть темп жизни человека. Человеку нужен натуральный темп, чтобы что-то прожить, претерпеть какой-то процесс, потому четкие категории ему неминуемо нужны. Они могут быть не абсолютными, но они должны быть. Потому у нас в обществе есть такая негативная реакция по поводу левой либеральной мысли, и транссексуальности, и все этих идеологических течений. Для многих людей неприемлемо не иметь четких недвусмысленных категорий. Потому я думаю, что та радикализация в Европе и Америке — это реакция молодого поколения, части молодого поколения, на то, что им непонятно.

Говоря про идентичность, возьмем, например, состояние дерева. Дерево есть дерево, оно меняется, но у него есть своя самость, и он растет в определенном темпе. Вопрос, через несколько лет это все тоже дерево или нет? Я думаю, что оно тоже самое. У него есть какая-то ось, по которой оно растет, и есть свой цикл жизни, натуральный темп жизни. Ты можешь его обрезать, как-то оформить, сконструировать. Но если ты перережешь главную артерию, оно высохнет. И то что оно делает в качестве дерева, а не табуретки, и есть его темп и жизненный цикл. Взрослое дерево, возможно, и не распознает себя увидев себя же в молодости, но здесь нет ничего страшного. Мы точно не распознаем тех литовцев, которые были в 17 веке.

Коробочка с ватой

Политика невозможна без категорий, коробочек и обозначений. И среди тех же пресловутых ватников есть виды и подвиды. И даже те виды тоже слишком сильное обобщение. Но в тоже время требуется типология. Здесь и появляется элемент воображения, мифология, в нее входит столько, сколько в реальности тебе не хватает или она слишком детализирована. Эти мифы необходимо отделить от лжи и бессмыслицы, непонятой неправды, несправедливости, поэтому я использую слово «образы». Эти мифы-образы, меняются, некоторые активируются, другие погасают. В зависимости от современных реалий вызывается тот или иной миф-образ. Ты приписываешь содержимое своего воображения, чтобы создать категории, а создаешь их, чтобы нормально жить. Мы можем охватить только столько, сколько можем, наше понимание конечное, нам нужно где-то начертить линию, это составляющая человеческого бытия. Я думаю, что чем больше парадоксов, тем ты ближе к реальности. Но однозначные категории нам нужны ради нормальной жизни, чтобы жить в повседневности, чтобы была эта повседневность. Потому что дети растут в повседневности. Цветы растут в повседневности.

Политическая космология

Я пытался выяснить, как формируется политическая идентичность, применив антропологические методы. Как этот процесс предопределяют такие вещи как исторический нарратив, наши политические мифы, человеческий опыт и прочее. Те элементы, которые не являются ни правовыми, ни экономическими в политике. Мне видятся 3 аспекта определяющих этот процесс: историко-политические реалии, то есть набор фактов, их понимание, наконец, человеческий опыт. Политические процессы не только происходят, люди их проживают. Личные переживания создают значения и понятия, которые в свою очередь определяют новые политические реалии. Я хотел показать, как в политических процессах действует человек, чтобы объяснить современные региональные реалии, которые связаны с идентичностью.

Я попытался выяснить это на примере Майдана. Я рассматривал символы, которые использовались на Майдане. Наблюдал, что реально происходит, и как это отображается в медиа, российских, западных и украинских. И сконструировал три видения этого. И утверждаю, что все 3 видения меньше всего отображают саму реальность, то, что действительно происходило на Майдане, а больше отражают представления. И я это называю политической космологией, политическим пониманием мира. Я отрицаю, что мы все понимаем и видим мир как объективную правовую и экономическую реальность. Эта книга — моя попытка создать вехи для межкультурного понимания, принимая во внимание постсоветский опыт и советский тоже. Чтобы все это объяснить западным людям, потому что на самом деле, все, что я там написал, нам в достаточной степени ясно, а западным людям абсолютно непонятно. Я также утверждаю среди прочего, что в части постсоветского пространства советское время закончилось, а в другой продолжается в тех или иных смыслах и формах.

Кем ты был и кем ты стал?

Если какой-то ребенок играл в футбол, а потом начал играть на скрипке. Так кто он, футболист, ассимилировавшийся в скрипача? Не совсем. Ребенок просто растет. Натуральное состояние. Я думаю, что культурная ассимиляция один из нормальных процессов формирования идентичности. И в любом случае эта ассимиляция не будет абсолютной. Я, например, вырос в совершенно литовской культурной среде, но я черноволосый, смуглый и разрез глаз иной. И из-за этого в детстве в кругу друзей сталкивался с некоторыми шуточками по этому поводу, у меня были прозвища, то есть это было заметно. Или, например, сейчас со мной в кафе заговоривают по-английски. Потому даже тот, который всегда был местным, необязательно ассимилированный, он все равно может быть другим. Потому ассимиляция всегда относительна.

Конечно, это может отозваться в разных жизненных ситуациях, а кому-то и как травма детства, когда чувствуешь не абсолютную идентичность. Но мне кажется, что это нормальная и типичная часть реальности, что ты чувствуешь себя не таким как другие. Даже у тех же самых аукштайтийцев (понимай, как стандартные литовцы), или другие земляки, все рано разные характеры, даже в одной деревне. И Жемайте (литовская писательница, 1845-1921, — ред.) в рассказе «Невестка» писала о Вингисах и Дрежах, и те и другие - литовцы.

Если идентичность нестабильна, ей нужно время для изменения. И этот темп необходимо уважать. В другом случае это будет какой-то разнос, уничтожение. Но моя мысль заключается в том, что процесс ассимиляции — натуральное состояние, ты кем-то становишься. Ты и в детстве не такой как во взрослом состоянии. У явления ассимиляции меньше общего с самой личностью, человеком, к которому это понятие пытаются применить, она больше связана с тем, кто на него смотрит и со стороны применяет к нему свои категории. Человек, который обвиняет другого в ассимиляции или недостаточной ассимиляции, недоволен тем, что реальность не соответствует его категориям, которые он считает не категориями, а реальностью. А мы все-таки договорились, что реальность многоликая, она парадоксальная.


Следующая история:

Моника Липшиц